repead.ru 1

И.Н. Инишев (ГУ-ВШЭ, Москва)


Литература как медиум философской рефлексии


Для самоидентификации философской деятельности по-прежнему недостает основания. Таким основанием, очевидно, не может служить та или иная содержательно специфицированная теоретическая платформа, то или иное исторически сложившееся философское направление. При этом едва ли возможно, или попросту продуктивно, искать это общее основание, ориентируясь на идею единых, идеально-типических, одним словом, унифицируемых способов действия. К тому же категоричное разделение содержательного и процессуального аспектов само по себе симптоматично. Оно выражает характерный, или даже парадигматический для современных попыток осмысления феномена практики активизм. И если предположить, что к философии – а, возможно, не только к ней – эта парадигма применена не по праву, и отличие по способу действия уже заключает в себе отличие по содержанию, то решение вопроса об общем основании философической деятельности не может не привести к ревизии традиционного, т.е. активистского представления о практике.

Начнем с тривиального наблюдения: в «процессуальном» отношении философствование, как известно, тесно связано с феноменом письменной речи, т.е. тем, что называют литературой в максимально широком смысле. «Тесно» означает, что литература для философии – не только подходящее или даже неизбежное средство для фиксации, выражения и трансляции «помысленного». Она, кроме того, – среда философствования (что бы это последнее ни значило): не только то, посредством чего, но также и то, в чем философствование осуществляется. Это «в чем», в свою очередь, расщепляется на два аспекта, поддающихся внешнему наблюдению, которые можно условно обозначить как временной и пространственный, или процессуальный и содержательный. С одной стороны, большую часть своего рабочего времени философствующие уделяют работе с текстами. С другой стороны, это обстоятельство имеет внутренние, или содержательные, основания. При всем многообразии и даже противоречивости этих оснований их все-таки можно привести к общему знаменателю: «предмет» философии в меньшей степени поддается обособлению от его литературной (медиально-языковой) составляющей, нежели «предметы» других областей знания.

Литературно-языковая опосредованность – это один из ключевых факторов, обусловливающих традиционную и даже обострившуюся в последние десятилетия неопределенность институционального статуса философии. Эта неопределенность выражается, например, в том, что, будучи университетской дисциплиной, философия – в отличие от большинства гуманитарных наук – в значительной степени зависит от самоидентификации философствующих индивидов, соответственно от партикулярных стратегий конструирования и продвижения «философских идентичностей». Спектр моделей, в ориентации на которые происходит такая самоидентификация философии, задается напряжением между двумя полюсами, или двумя идеально-типическими возможностями: художественной литературой и научными текстами, гипостазированием и трансцендированием письменной речи. При этом конкретный выбор всякий раз прочерчивает своего рода демаркационную линию в самом этом медиуме: литературе. Другими словами, с процессуальной точки зрения , само философствование – это постоянный выбор литературной стратегии, имеющий помимо прочих и институциональные следствия. Выбор осуществляется из литературных средств и в среде литературы, что – ввиду историчности самой идеи литературы – подразумевает постоянную реконфигурацию этой среды. Динамика, границы и направление этого выбора и, соответственно, «реконфигурации» задается идеей «текстирования», т.е. внутренне присущей любому тексту тенденцией к превращению в специфический и до известной степени автономный опыт. «Текстирование», как его понимает Гадамер, в отличие от «текстуализации» представляет собой не процесс становления текстом чего-то до- или нетекстового, а внутреннюю динамику самого «текстуального», разворачивающуюся между двух полюсов: «анти-текстом» и «эминентным текстом». (3, 330-360) Полюс «эминентного текста» – это высшая степень текстирования, предполагающая неразрывность материи и смысла, акта чтения и предметных определенностей текста. Тем самым речь идет о градуальной трактовке «текстуального». В научной сфере «текстирование» минимально, в то время как в области художественной литературы и особенно лирики, напротив, достигает своего максимума.


При этом корректная трактовка корреляции между степенью текстированности и степенью открытости до- и внеязыковому миру кажется парадоксальной: минимальной степени текстированности не обязательно отвечает максимальная степень «открытости миру». Другими словами, открытость миру не подразумевает внеязыкового характера опыта мира. Напротив, известная степень текстированности составляет условие возможности, как минимум, ряда теоретических позиций в рамках современных философских исследований. В этой связи следует упомянуть – помимо ставшего уже хрестоматийным примера постструктурализма – Витгенштейна (сравнение «Философских исследований» с пейзажными зарисовками и альбомом, что «безусловно связано с природой самого исследования») и Хайдеггера (чтение как «собирание» в присутствие): «Без подлинного чтения мы не сможем увидеть обращенного к нам и созерцать являющееся и кажущееся» (6, 111). Для них обоих работа с текстом (как рецепция текстов, так и их производство) обладает эвристическим потенциалом. Текст для них — не средство фиксации и трансляции смыслов, а среда их создания.

Отсюда вывод: связанная с «текстированием» автономия как художественного, так и философского текста не означает его монолитности, неструктурированности или замкнутости. Скорее, следует исходить из идеи многомерной открытости текста, которая к тому же варьируется от одного типа «текстирования» к другому и которая является «двусторонней»: открытость не только в сторону субъекта, но и мира. Различные измерения этой двусторонней открытости опыта текста – от визуального и когнитивного до антропологического и политического – рассматривались в различных теориях, позиционирующих себя, как правило, по эту сторону традиционного дисциплинарного разграничения: философии и литературы.

К числу наиболее интересных и продуктивных в этой связи литературно-философских концепций следует отнести теории Вольфганга Изера [1], Ханса Ульриха Гумбрехта [2], Жака Рансьера [3] и Вилема Флюссера [4]. Кратко охарактеризуем их.



[1] Литературная антропология Изера


Текст, с точки зрения Изера, – это не объект и не ментальный образ, а событие, или процесс, разворачивающий между двумя полюсами: текстом как «языковой схемой» и ее актуализацией со стороны реципиента, или читателя. Текст обладает виртуальным и динамическим характером. Его действительность состоит в возможности развертывания своего потенциала и своей событийной природы в процессе чтения. При этом позиция читателя, отличающаяся соучастием и креативностью, не является «активистской». Воображение и творческая деятельность читателя представляет собой, скорее, несамостоятельный фактор в рамках процесса генерирования текстовых содержаний. Деятельность читателя – это не столько движитель, сколько пусковой механизм спонтанного по своей природе процесса, который – в силу своего креативного характера – обнаруживает тенденцию к преодолению онтологического барьера между литературным опытом, с одной стороны, и перцептивным опытом, с другой: «Литературные тексты трансформируют чтение в креативный процесс, который представляет собой нечто намного большее, нежели простое восприятие написанного» (8, 6).

Однако «эффекты», производимые чтением, не ограничиваются пределами текста. Один из наиболее интересных выводов, проистекающих из рассуждений Изера, состоит в следующем: процесс автономизации текста (в нашей терминологии: текстирование) не ведет к изоляции литературного мира от реальности. Напротив, «’реальность' опыта чтения способна высветить базовые образцы реального опыта» (8, 9). Это касается в равной степени «субъективной» и «объективной» стороны опыта. Текстирование представляет собой тот же опыт действительности, однако конденсированный до такой степени, что становятся зримы те из его черт, которые в «нормальном состоянии» остаются нетематическими. В литературном опыте происходит движение от действительного к действительности, или от «продукта» к «продуктивной стихии», в которой осуществляется всякий раз новое реконфигурирование «данного» на основании того, что возможно здесь и сейчас. Литература имеет дело с чем-то изображаемым, а не данным. Принципиальным условием возможности изображения чего бы то ни было, является его отсутствие. Воображение в отличие от восприятия требует от реципиента определенных инвестиций, которые, с одной стороны, конститутивны как для имагинативного, так и для перцептивного опыта, а, с другой стороны, в литературном опыте осуществляются эксплицитно. Диалектика спонтанности и «впутанности» в креативное конфигурирование мира, переживаемое явным образом, делает литературный опыт не только инструментом трансляции, но и генеративной средой философских рефлексий.


Следует подчеркнуть, что согласно Изеру изоморфизм литературы и действительности обнаруживается не вопреки, а, напротив, благодаря их непреодолимому различию. В своих поздних работах, посвященных разработке идеи литературной антропологии, Изер ставит вопрос о том, каковы антропологические основания нашего неистребимого интереса к художественной литературе, к воображаемому и фикциональному (7).


[2] «Презентификационизм» Гумбрехта


Гумбрехт стремится преодолеть характерное как для традиционной, так и для современной философии разделение языкового и внеязыкового, или – в его собственной терминологии – разделение двух измерений нашего опыта: значения и присутствия. Доминирующее со времен Реформации интерпретативное отношение к миру рассматривается им как отличительная черта «метафизической эпохи». Установление баланса между двумя основными стратегиями отношения к миру – интерпретацией и «производством присутствия» – составляет приоритетную задачу размышлений Гумбрехта.

Однако реализация этой задачи применительно к ориентированной на интерпретативную деятельность философии представляется проблематичной. Тем не менее, Гумбрехт предлагает ряд аргументов против традиционной спиритуализации языка, соответственно, в пользу идеи его многообразного и многомерного «физического присутствия». Спектр этих форм физического присутствия («амальгамирования» материального и смыслового) простирается от «объемности», или пространственности устной и письменной речи до идеи языка как медиума, который физически и, стало быть, вновь пространственно, заполняет собой «метафизическую» пропасть, разделяющую смысл и присутствие. (4)

Функция речи, с точки зрения Гумбрехта, – в том числе и письменной – заключается не только в фиксации и трансляции нематериального смыслового содержания, добытого путем проникновения вглубь материальной поверхности. Она состоит и в генерировании специфических форм материального присутствия в обоих смыслах: в смысле того, что присутствует, и того, кто присутствует. Эти формы присутствия, с одной стороны, являются пространственными и физическими, т.е. составляющими часть «объективной реальности». С другой стороны, они связаны со специфическими условиями, характерными для речевой деятельности.


Эти и прочие размышления Гумбрехта задают одну из возможных перспектив для рассуждений о связи между философией, литературой и практикой. Речевая – как устная, так и письменная – деятельность способна обеспечивать доступ к присутствию не только посредством своего содержания, но и вследствие того, что она сама по себе является способом интенсивного «физического присутствия», оказывающим, в конечном итоге, влияние на все прочие формы телесного пребывания. Сюда же относится и «эвокативный» потенциал «воплощенной речи»: ее способность в определенном смысле и в известном объеме вызывать к (пространственному) присутствию прошлое. (5).

В этой связи разворачивающаяся в текстовой среде философская «деятельность» предстает в новом свете. Чтение, производство текстов, дискуссии и интерпретации рассматриваются не в качестве транзиторных процессов, значение и возможный практический эффект которых располагаются где-то за их пределами, в будущем, а в качестве перформативных областей, предполагающих соответствующий модус присутствия в них, соответствующий модус опыта мира. Специфический медиум философско-литературных практик предполагает и собственные критерии эффективности, отличные от стандартных критериев.


[3] Рансьер: политическое измерение литературы

Рансьер также придерживается масштабной и вполне революционной трактовки литературы, которая для него является одной из форм политического. При этом речь идет не о политическом эффекте или политических импликациях художественной литературы, а о политическом характере литературы как таковой, о том, что она, по сути, – один из «режимов» исполнения политического. Подобная характеристика литературы основывается на соответствующей трактовке политического. Политическое, с точки зрения Рансьера, – это та или иная конфигурация взаимосвязи между способами восприятия, говорения и действия, которая задает перспективу для различного рода властных отношений. Последние Рансьер именует «полицией». «Политика» в отличие от «полиции» представляет собой нормальное состояние перманентного разногласия, задающего динамику чередования и конфронтации различных способов «разделения чувственного», разделения в трех смыслах: фрагментации, дистрибуции и коммуникации. Политика – это «кластер перцепций и практик, формирующих общий мир». (9, 10)


В перспективе такой «онтологии» политического литература – это, прежде всего, один из (исторических) режимов распределения чувственного: литература – это не «способ письма вообще и не особая кондиция языка, а – исторический модус зримости письма, специфическая связь между системой значения слов и системой зримости вещей». (9, 12) В отличие от иерархического режима значения, свойственного, например, романтической беллетристике (значение как отношение адресации одной воли к другой), модернистская литература (модель здесь – «немое письмо» Флобера) представляет собой «демократический режим», отличающийся установлением отношения между знаками, служащими «симптомами положения вещей». Этому режиму письма соответствует «эгалитарный» («археологический») режим чтения, который, будучи режимом неиерархического разделения чувственного, сталкивается с противоречием самоустранения, поскольку неиерархичность («размывание разницы между высокой и низкой тематикой» (9, 21)) в этом случае заключает в себе тенденцию к становлению незримой. Один из важнейших итогов размышлений Рансьера состоит в том, что, будучи не описанием эгалитарного разделения чувственного (реконфигурации взаимосвязи способов говорения, видения и действия), а его осуществлением, литература обнаруживает тенденцию к размыванию границ между «интерпретацией» и «изменением» мира.


[4] В. Флюссер: литература как культурная техника

Вилем Флюссер рассматривает проблематику текста и письменности в историческом масштабе. Для него изобретение письменности мотивировано человеческой потребностью «объяснять» образы. Объяснение состоит в операции транскодирования, т.е. перевода двухмерного кода изображения в линейный код письменности. Необходимость транскодирования (критики образов) объясняется антропологическим статусом образов и внутренне присущей им «диалектикой». Что касается первого, то речь идет о функции посредничества между миром и человеком, выполняемой образами. Образы обеспечивают для человека доступ к миру, делая его обозримым, т.е. явленным. Однако функция медиаторов между миром и человеком, присущая образам, заключает в себе возможность трансформации в собственную противоположность, а именно в преграду, заслоняющую собой от человека мир. Это происходит в том случае, когда образы становятся самостоятельными, автономными, утрачивая свою первоначальную инструментальность.


Один из основных мотивов такой трансформации («диалектичности») образов заключен в самой их природе, а именно магическом характере свойственной им презентации мира. Образы, согласно Флюссеру, – это значимые поверхности, восприятие которых происходит в режиме «сканирования», которое, двигаясь в различных направлениях, производит – «информирует» – разнообразные смысловые конфигурации. «Реконструированное посредством сканирования пространство – это пространство взаимного означивания» (1, 9). Это присущее образной поверхности перформативное пространство-время Флюссер называет миром магии, «в котором все повторяется и в котором все вовлечено в многозначительный контекст». «Магическое» здесь противопоставляется понятийному, или историческому, и используется здесь в позитивном смысле: как легитимный и более того антропологически укорененный тип отношения к миру, который, тем не менее, характеризуется специфическим насильственным характером и, как следствие, упомянутой диалектичностью.

Литература переводит двухмерный «воображенный» мир магии, в линейный «постижимый» мир истории. Тем самым «письмо было изобретено как терапевтическое средство против двойного отчуждения» (2, 65): избавившийся от своей инструментальности медиатор отчуждает вдвойне. Более того, – и это, пожалуй, главный литературно-теоретический тезис Флюссера – письмо составляет принципиальное условие возможности исторического, критического и рационального мышления, доминирование которого – это лишь краткий эпизод в истории.

Вернемся к вопросу о связи практического измерения философствования с его основной «средой обитания»: текстами (различными формами и степенями «текстирования»).

Литературность, которая в той или иной степени присуща философии, зачастую рассматривается как символ бессилия философии. Но возникает вопрос, нельзя ли пересмотреть это негативное отношение, используя ресурс охарактеризованных выше философско-литературных концепций? Не обусловливается ли возможная «эффективность» философии тесной связью с ее приоритетным медиумом: литературой? С ним же, возможно, связаны не только эпистемологическое или экзистенциально-практическое, но и политическое измерение философствования. Правда, тут же возникает вопрос: а требуется ли в этом контексте выделять политическое измерение в отдельную рубрику?


Возможно, политическое измерение литературы (от художественных до социально-критических текстов) представляет собой своего рода суммарный эффект ее внутренних факторов, т.е. многомерности текста. Другими словами, литература способна из себя самой производить политически релевантные содержания и факторы, оставаясь так сказать в «нормальном режиме». Производство этих содержаний заложено в самой природе литературы, или должно составлять эту природу. В качестве элементов возможной интегральной теории философского текста вполне могли бы выступить некоторые идеи современных философско-литературных концепций, например: Гадамера, Изера, Гумбрехта, Рансьера и Флюссера.


Литература

1. Flusser V. Für eine Philosophie der Fotografie. Göttingen: European Photography, 1983.

2. Flusser V. The Future of Writing // Flusser V. Writings, University of Minnesota Press Minneapolis / London, 2002.

3. Gadamer H.-G. Gesammelte Werke. Bd. 2. Tübingen: Mohr, 1999.

4. Gumbrecht H.-U. Presence Achieved in Language (With Special Attention Given to the Presence of the Past) // History and Theory, vol. 45. Wesleyan University, 2006

5. Gumbrecht H.U. How can we encounter what remains latent in text? // Partial Answers: Journal of Literature and the History of Ideas, Vol. 7, Number 1, January 2009, pp. 87-96.

6. Heidegger M. Gesamtausgabe. Bd. 13. Frankfurt am Main: Vittorio Klostermann, 1983.

7. Iser W. Das Fiktive und das Imaginäre: Perspektiven literarischer Anthropologie. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1991.

8. Iser W. The Reading Process: A Phenomenological Approach // New Literary History. Vol. 3, No.2, On Interpretation: 1, (Winter, 1972), The Johns Hopkins University Press, pp. 279-299.

9. Rancière J. The Politics of Literature // SubStance, # 103, Vol. 33, University of Wisconsin System, 2004, pp. 10-24.


Об авторе

Ф.И.О.: Инишев Илья Николаевич

Ученая степень: Кандидат философских наук

Место работы: Отделение кульутрологии факультета философии ГУ-ВШЭ, доцент

Адрес: Москва, М. Трёхсвятительский, 8/2. К. 312.

Телефон: (915) 349 30 88

E-mail: inishev@gmail.com